Михаил Фёдорович Алексей Михайлович Фёдор Алексеевич Софья и Иван V Алексеевичи Пётр I Екатерина I Пётр II Анна Иоанновна Иван VI Антонович Елизавета Петровна Пётр III Екатерина II Павел I Александр I Николай I Александр II Александр III Николай II
Дневник А.Ф. Тютчевой

Дневник А.Ф. Тютчевой

А.Ф. Тютчева
ДНЕВНИК 1855 – 1856 гг.

1855 год
19 февраля.
Я присутствовала на первой обедне, на которой были провозглашены имена моего императора и моей императрицы, и горячо молилась за них…
Молебен по случаю восшествия на престол должен был состояться в час дня, а затем высочайший выход в залы со стороны Дворцовой площади. В Белом зале собрался официальный мир. Император и императрица вышли под руку, в сопровождении великого князя Константина Николаевича и его супруги, великих княгинь Марии Николаевны и Елены Павловны и царских детей. На императрице и на великих княгинях были трены из белого крепа без всяких украшений. Император был очень бледен, но никогда я не видала его таким красивым. На его лице отпечатлелось горе, наполнявшее его сердце, и сознание великой ответственности, на него возложенной, и это придавало его чертам выражение твердое и проникновенное, которого вообще у него не хватает. Вид его и мысль о том, при каких тяжелых условиях он вступает на престол и какая трудная борьба ему предстоит, волновали сердце. Это чувство было общее у всех присутствующих, и в приветствиях, которыми была встречена молодая и красивая императорская чета, проходившая с таким грустным и сосредоточенным видом, звучала искренняя и глубоко прочувствованная нота.
В церкви был прочтен манифест о восшествии на престол. Великий князь Константин произнес присягу громким и энергичным голосом. Он после спрашивал одно лицо, которое это мне передало, хорошо ли его было слышно. «Я хочу, — сказал он, — чтобы знали, что я первый и самый верный из подданных императора». Он, очевидно, намекал этими словами на те разговоры, которые шли по поводу его нежелания будто бы подчиняться брату, что, как говорят, возбуждало неудовольствие покойного императора и беспокоило его.1 Во время молебна император стоял на коленях и молился с выражением глубокого благоговения. Он приложился к кресту и поцеловал членов семьи, но за этим не последовало ни церемонии целования руки, ни принесения поздравлений. Императрица запросто приняла в своих покоях лиц свиты. Меня при этом не было, так как я сошла к детям, и когда я спросила, могу ли я ее видеть, она уже переоделась и лежала на кушетке, бледная и усталая. Я выразила ей свои пожелания и просила ее принять от меня маленькую икону св. Троицы, которая перешла ко мне от бабушки. Она очень сердечно приняла этот мой подарок и сказала мне, что это первая икона, которую она получает как императрица.
Вошел император. Я ему сказала: «Да благословит Господь ваше величество». Он ответил мне: «Не называйте меня так: это мне слишком больно». При этом он был так грустен! Видно, что он испытывает только горе от потери отца, а что корона не имеет для него никакой цены.
Вечером я пошла на панихиду. Тело государя2 лежит все еще на кровати, но уже одето в кавалергардский мундир. Черты застыли, лицо имеет свинцовый оттенок. Прекрасное и мягкое выражение первой минуты исчезло. Это поистине смерть, со всем ужасом разрушения, смерть, неумолимо провозглашающая ничтожество и непрочность всего земного. Я уже не нахожу в себе никаких следов экзальтации первых минут, ощущаю только ужас и отчаяние. Как! Это величавое существо, занимавшее так много места в мире, казавшееся таким твердым, таким могущественным, разрушено в несколько часов! От него не остается ничего, кроме щепотки праха, вокруг которого еще немного пошумят, но вскоре и над этой могилой повеет тишиной и одиночеством. Возобновится жизнь более оживленная, чем когда-либо; появятся другие люди с другими интересами, полные иллюзорного сознания своей силы, своего значения, своей прочности, до той минуты, когда невидимое дыхание пронесется над ними и в свою очередь поглотит их…

21 февраля.
Императрица рассказывала мне, что за последнее время цесаревичу случалось говорить: «Я не узнаю императора, у него нет больше прежней энергии – он слабеет, слабеет!». Молодой император был слишком хорошим сыном, он слишком любил своего отца, чтобы когда-либо открыто выступать против него, но в глубине души не мог сочувствовать колебаниям, наблюдавшимся в конце царствования. Если судить по словам императрицы, можно надеяться, что во внешнюю политику будет внесено больше энергии и ясности. Молодые император и императрица, еще будучи наследником и наследницей, были более доступны голосам извне, чем император; правда легче и полнее доходила до них, они были больше осведомлены об общественном мнении, они знали, что Россия от них ожидает и чего она желает. Поэтому можно надеяться, что в своем образе действий они будут руководствоваться национальным сознанием страны и что в общении с народом они почерпнут необходимую им силу.

23 февраля.
…Все удивлены твердостью и энергией, которые проявляет молодой император во всех своих действиях и словах с момента восшествия на престол. Александра Толстая3 говорила мне, что читала предсказание, согласно которому в 55-й час 55-й недели Константинополь вновь станет христианским после страшной борьбы, во время которой тот, кого называли сильным, будет взят с земли и что на его место явится тот, которому будет дан дар смирения, и ему будет принадлежать победа. Да будет так…
Императрица говорила мне сегодня о несчастии, случившемся в Москве в день восшествия на престол. Большой колокол Ивана Великого сорвался и упал, убив двоих людей. Это произвело на нее впечатление дурного предзнаменования. Погодин, напротив, писал Антонине, что народ видит в этом падении колокола знак нашей близкой победы над врагами, так как он однажды уже падал, а именно 9 октября 1812 г., в тот самый день, когда французы ушли из Москвы и началось отступление, их погубившее.
Сегодня опубликованы подробности смерти покойного императора. Это несколько успокоит волнение, которое, говорят, чувствуется в народных массах. Вообще уверяют, что народ неспокоен, носятся слухи, будто молодой император стоит за господ, которых покойный император не любил и которым он не покровительствовал. Дай Бог, чтобы новый император каждому отдал должное, особенно же мыслящей и образованной части общества, которая была так придавлена и так мало пользовалась доверием в последнее царствование. <…>

24 февраля.
Антонина прислала проект адреса императору от московского дворянства, составленный Хомяковым, с тем, чтобы я показала его императрице. Но я мало видаю императрицу: она принимает много народа и у нас не хватало времени. Она, по-видимому, тоже не очень довольна своим новым ремеслом императрицы. Она говорила мне, что жалеет о своем красивом титуле цесаревны, который для нее создал император Николай. Я была вечером у нее, когда принесли маленькую Марию Александровну, щебетавшую, как птичка. Вошел император, малютка протянула к нему ручки, он взял ее на руки с порывом нежности. Приятно их видеть добрыми и любящими, как обыкновенные добрые люди, созданные из того же теста, как и простые смертные…
В публике говорят только об одном: о речах, которые император произнес перед дипломатическим корпусом и депутациями от дворянства. <…>
…император выразил благодарность представителям иностранных дворов за сочувствие, выраженное ими по поводу смерти императора (которой все они более или менее содействовали), и затем прибавил, что будет продолжать политику отца во всем том, что в ней было хорошего и справедливого, но что он никогда, никогда не согласится на какие бы то ни было уступки, которые могли бы сколько-нибудь затронуть честь или интересы империи, ему вверенной. И это «никогда» было сказано самым решительным тоном, который произвел очень сильное впечатление на собрание. Император произнес также очень сильную речь при приеме депутаций от дворянства. Он закончил ее словами: «Будьте уверены, господа, что я не посрамлю России».
Все очень довольны твердостью, которую проявляет государь в этих первых выступлениях своего царствования. Когда он был цесаревичем, видели только его доброту и крайнюю скромность и при его восшествии на престол опасались, что та партия в Петербурге, которая хочет мира даже ценой самых унизительных уступок, с самого начала не приобрела бы влияния и не стала бы толкать его на путь умеренности, путь, который унизил бы достоинство России перед Европой и уронил бы императора перед подлинным общественным мнением страны, вовсе не совпадающим с мнением высшего петербургского общества.

26 марта, пасхальная суббота.
В пасхальную ночь состоялся выход в большую дворцовую церковь. <…>
После заутрени император в самой церкви принимал пасхальные поздравления. Это очень длинная и утомительная церемония. Император стоит около правого клироса в церкви, и все высшие сановники, чины двора и представители гвардейских полков подходят к нему и после глубокого поклона «христосуются» с ним, т.е. обмениваются троекратным поцелуем. Это повторяется, как меня уверяли, до 2000 раз. Императрица стоит рядом с императором, и после христосования с императором целуют у нее руку. Я с своего места с беспокойством следила за проходившими рядами, опасаясь большого утомления для бедной императрицы, которая так слаба и уже изнурена физически и нравственно последними испытаниями. Император своим видом совершенно не скрывал скуки и отвращения, но императрица старалась все время, пока продолжалась тяжелая повинность, сохранить любезную улыбку. После того как в течение двух часов император предоставлял таким образом свое лицо, а императрица свою руку своим верноподданным, они оба удалились в маленькую комнатку, рядом с ризницей, чтоб вымыть — император свое лицо, а императрица свою руку, которые были совершенно черные. Затем началась обедня, окончившаяся только в 4 1/2 часа, а за ней розговенье в покоях императрицы. Тут возобновились лобызания. Император протянул мне свои несчастные щеки, уже достаточно помятые, с выражением явной неохоты, а я с такой же неохотой облобызала его, находясь в состоянии полного изнеможения от усталости после этих бесконечных церемоний. Что за ремесло, рассчитанное на полоумных и дураков, — ремесло придворных, где люди добровольно убивают себя, ради какого-то кривлянья, не приносящего ни радости, ни пользы ни тому, кто его требует, ни тому, кто исполняет, и которое все-таки выполняется, как будто от этого зависит спасение души и благосостояние империи!
На другой день в два часа императрица позвала меня, чтобы подарить мне яйцо, и довольно долго задержала меня у себя. Я видела у нее императора, но этот раз мы поздравили друг друга и похристосовались с увлечением… Я посмеялась над тем свирепым видом, который у него был сегодня ночью, и он сознался, что чувствовал себя очень не в духе, расточая так продолжительно братские христианские лобзания. <…>

Суббота 1 апреля.
На этой неделе было очень много волнений по поводу различных слухов о конференции. Я слышала от отца некоторые подробности, переданные ему под секретом гр. Блудовым. Кабинеты союзных держав сначала требовали свободного прохода через Дарданеллы, но вскоре они поняли, что это будет более выгодно для нашего флота, чем для европейских флотов, и отказались от своего требования. Австрия предложила нашему кабинету самому найти формулировку для третьего пункта, придав своему предложению характер любезности по отношению к молодому императору. Последний, однако, не был особенно польщен. Состоялось тайное совещание для обсуждения этого вопроса, составленное из великого князя Константина, графа Блудова, гр. Алексея Орлова, гр. Нессельроде и кн. Долгорукого. Великий князь Константин говорил очень хорошо, император проявил большую твердость. Решено ответить, что пункт о свободном проходе через Дарданеллы ни в чем не будет изменен. Нессельроде хотел поместить в официальную ноту слова, что император очень тронут отношением Австрии. «Я не хочу этого, — сказал император, — я не хочу говорить, что тронут отношением людей, которые имели целью лишь вовлечь меня в ловушку. Умоляю Вас, граф, отложим в политике всякую сентиментальность». Эти подробности передал моему отцу граф Блудов, с просьбой держать их в тайне. <…>
Я говорю себе, что я проявила бы больше смелости, честности и преданности, если бы преодолела по отношению к императрице свою щепетильность и откровенно говорила с ней о некоторых вопросах, не ожидая, чтобы она вызвала меня на эти разговоры или дала свое разрешение; но у меня не хватает на это духа; вблизи от нее я все-таки сильно робею. Это дает мне чувство, что я уже вступаю в категорию царедворцев, которые проводят всю жизнь в воскурении фимиама государям для того, чтобы пользоваться их милостью, и у которых не хватает смелости даже в интересах этих государей пойти на опасность произвести на них неблагоприятное впечатление. Например, я со всех сторон слышу осуждение и жалобы по поводу приказа, отданного государем в первые дни царствования об изменении и обновлении формы мундиров гвардии и армии, что в настоящее время общего безденежья и стесненности в средствах для многих составляет настоящее бедствие. Повсюду на это жалуются и ропщут, но никто не решается сказать государю, что его преувеличенная забота о такой второстепенной вещи, как форма мундиров, в столь серьезный момент, как настоящий, очень вредит ему в глазах общества. <…>

7 июня.
Императрица сказала мне, что из Севастополя по телеграфу получены очень дурные известия. С 5-го бомбардировка возобновилась с удвоенной яростью. Было также маленькое дело при устье Нарвы, где мы понесли потерю людьми. У императрицы ужасно удрученный вид, она говорит, что часто государя будят по три-четыре раза в течение ночи, чтобы передать ему депеши, которые всегда приносят дурные известия.
Вошел государь, вид у него озабоченный и взгляд грустный. Куда исчезло доброе и улыбающееся выражение его лица, которое мы видели не дальше как два года тому назад, когда он был цесаревичем, и никто не нарушал счастья его семейной жизни…

8 июня вечером.
Императрица позвала меня к чаю. Когда я вошла, государь воскликнул: «Добрые вести! Мы только что получили по телеграфу известие, что 6-го, после страшной бомбардировки, неприятель штурмовал 2, 3 и 4 батареи и Корниловский бастион, но был отбит с огромными потерями. Героизм наших войск дошел до высочайших пределов. Других подробностей нет, так как депеша передана по телеграфу». Лицо государя сияло радостью, императрица была очень красна, что с ней бывает при сильных волнениях. Весь вечер говорили только об этом деле. Радость делала их экспансивными, их, которых мы за последнее печальное время видели всегда такими молчаливыми. Государь говорил: «Как мой отец был бы счастлив! Получив депешу, я говорил себе: ах, почему он не здесь!»
Я мысленно молила Бога, чтобы он дал им радость и избавил их от неудач, которых, увы, нельзя не предвидеть. Неприятельский флот стоит перед Кронштадтом и так близко, что вчера с Бронной горы государь мог разглядеть людей на палубах. Эту ночь государь проводит в Ораниенбауме. Бомбардировка ожидается с часу на час.

11 июня.
Великая княгиня Елена Павловна имеет избранный салон; там бывает много выдающихся по уму людей, и m-lle Раден имеет возможность вырабатывать свои мысли и суждения по многим вопросам, которые при большом дворе не обсуждаются, которых там даже не касаются. Вчера беседа с ней меня очень опечалила. М-llе Раден более, чем я, находится в соприкосновении с тем, что называется общественным мнением. Она мне сказала то, что, впрочем, я слышу с разных сторон: в обществе недовольны ходом дел при новом царствовании, находят, что власть действует недостаточно энергично в интересах общественных и особенно в интересах защитников Севастополя. При вступлении на престол императора ожидали немедленно отставки Долгорукого и Клейнмихеля, неспособность которых в военном министерстве проявилась в таких плачевных для России результатах. Удивляются тому, что государь считает нужным так щадить людей, которые принесли столько зла России и вина которых была ему хорошо известна еще в то время, когда он был наследником и когда правда легче до него доходила. <…>

24 июля.
Может быть, в политике и приходится прибегать к подобным уверткам, но мне кажется, что все наши хитрости, белыми нитками шитые, имеют две стороны, и обе они обращаются против нас. В стране убеждены в том, что наша дипломатия идет на уступки, и обвиняют правительство в недостатке патриотизма и национального достоинства. Иностранные державы, наоборот, не верят этим уступкам, видят в них только хитрость и увертки и создают нам довольно заслуженную репутацию людей хитрых и коварных. Впрочем, в интимных беседах государь и государыня вовсе не стесняются говорить о том, что наша политика в прошлом была неправильна в самой основе, так как имела в виду гораздо больше интересы Западной Европы, не имеющие ничего общего с интересами России, между тем как интересы славянского и православного мира, с которыми Россия солидарна, совершенно не принимались во внимание или же ставились на задний план и приносились в жертву интересам Европы. <…>

29 августа.
Я никогда не забуду ни вчерашнего вечера, ни лица государя. Он казался преображенным страданием, на его лице было выражение самой глубокой скорби и бесконечного смирения. Слезы текли из его глаз, и он, казалось, даже не замечал этого. Вяземский говорит в своей статье: «Севастополь будет верен до конца». Государь воскликнул: «И был, и был» — таким тоном, который всегда будет звучать в моих ушах и в моем сердце.
Сегодня утром я видела императрицу. На вид она была покойна как всегда, но так бледна! Она мне сказала: «Не нам судить о путях Божиих. Все испытания необходимы для того, чтобы привести нас к цели, известной только ему одному». Она мне сказала, что государь, несмотря на то, что глубоко потрясен, не падает духом и не сомневается в конечном торжестве великой идеи, за которую сражается Россия, что он никогда не сделает уступок в том, что касается чести и славы России. <…>

1856 год
8 января.
Я совсем несчастна сегодня. Уже вчера в городе пронесся слух, что мы соглашаемся на мир на унизительных основах австрийских предложений: свобода плавания по Черному морю, уступка части Бессарабии и крепости Измаил, отказ от покровительства восточным христианам. <…> Я не могу повторить всего, что я слышала в течение дня. Мужчины плакали от стыда, а я, которая так верила в императрицу! Я не выдержала и пошла к ней сегодня вечером. Если все ее обманывают, один человек, по крайней мере, скажет ей правду, один принесет ей отголосок общественного мнения. Она мне сказала, что им тоже это очень много стоило, но что Россия в настоящее время не в состоянии продолжать войну. Я ей возразила то, что повторяют все , что министр финансов и военный министр — невежды, что нужно попробовать других людей, прежде чем отчаяться в чести России. Она мне ответила, что я сужу слишком страстно и что об этих вещах нужно судить спокойно. <…>

9 января.
Редко в жизни я была так огорчена, как теперь. Самые тяжелые минуты жизни это те, когда сознаешь, что ошибся в своих привязанностях и своих верованиях; когда приходится признаться в том, что те чувства, на которых зиждилось наше счастье, были основаны на иллюзии. У меня уже были такие минуты в жизни. Всякое человеческое существо исполнено лжи и слабости; ни на одном из них ничего строить нельзя. Не Россию я оплакиваю. Я знаю, что Россия выйдет победительницей и из этого испытания — она не может быть унижена. Я оплакиваю императора и императрицу: они испытания не выдержали, они ослабели в своей вере…

10 января.
Я так страдаю, так страдаю, что не могу не жаловаться. Россия опозорена и кем же? Теми, кого я любила всеми силами своего существа. Всё для меня страдание, всякое лицо, которое я вижу, всякое слово, которое слышу, всякая строчка, которую читаю: все свидетельствует о нашем позоре…

11 января.
Впрочем, я твердо решила не молчать ни о чем. Императрица вызвала меня к шести часам, так как я просила разрешения видеть ее. Я ей сказала, что все в отчаянии, говорят, что императору, вероятно, дали наркотическое средство, чтоб заставить его подписать такие позорные для России условия, и это после того, как четыре раза он их отвергал самым решительным образом, о чем гремели все газеты в Европе. Я ей рассказала, как вчера в Русском театре, где давали «Дмитрия Донского», в ту минуту, когда произносились слова: «Ах, лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный», весь зал разразился громом рукоплесканий и криками, так что актеры принуждены были прервать на время игру; что освистали актера, изображавшего в этой пьесе того, кто советовал заключить мир. Вот настоящая общественная демонстрация. Я приводила ей слова офицеров, простых людей из народа, я ни перед чем не остановилась, чтобы дать ей понять, каково в настоящее время состояние умов, а также и то, до какой степени опасна эта игра по тому глубоко неприязненному чувству, которое она создает в стране по отношению к императору.
Она выслушала меня с своим грустным и спокойным видом и сказала мне: «Мы всё это ожидали. Но приходилось выбирать между полным разгромом страны и временным унижением. Мы должны были принести эту жертву истинному благу страны. В совете, который состоял не только из министров, но также из военных Южной армии и моряков флота, все были того мнения, что продолжение войны невозможно в виду состояния армии и финансов. За продолжение войны не поднялось ни одного голоса, дольше всех не сдавался император».
— Как? — сказала я. — А Блудов и князь Воронцов?
— Они высказывались в том же смысле, а князь Воронцов горячее других. Если они говорили против своей совести, они сами понесут последствия этого.
— Хорошо, — сказала я, — но тогда каким же образом случилось, что заранее не предвидели возможности заключения мира? Зачем же первого января принимать гордую и независимую осанку перед своей страной и перед Европой, для того, чтобы четвертого подписать позорный мир? Почему постепенно не подготовить умы? Почему, наконец, решение, которое должно так глубоко оскорбить национальное чувство чести, объявляется в такой неловкой, такой раздражающей форме? Почему люди, которые отстаивали этот мир, вместо того, чтобы испытывать стыд и унижение от позора страны, принимают торжествующий и сияющий вид, как будто они одержали победу над страной? Почему они бросают в лицо насмешку и оскорбление тем, кто оплакивает позор родины? Почему князь Долгорукий в вашем салоне, подходя к графине Разумовской, говорит ей с радостным видом: «Поздравляю вас, графиня, весной вы будете в Париже»? Почему граф Нессельроде за обедом говорит итальянскому певцу Лаблашу: «Поздравим друг друга, мы поедем в этом году к вам есть макароны»? Разве люди, которые не умеют краснеть от позора своей родины, могут понять ее и знать, и любить так, чтобы желать ей добра? И, тем не менее, выслушивались советы этих людей, а к голосу народа не прислушивались.
Я была воодушевлена и не забыла ни одного из своих аргументов.
— Разве можно подписать позор страны, не спросив у нее, не согласна ли она принести последние жертвы, чтобы спасти свою честь?
Императрица сказала мне на все это, что мир необходим; впрочем, это будет только перемирие, что Россия должна собраться с силами, чтобы возобновить войну и что тогда направление политики будет иное.
— Но тогда, — сказала я, — нужно дать это понять народу, вместо того, чтобы говорить в глупом циркуляре, что цивилизованные страны оценят жертвы, приносимые Россией.
— Нельзя говорить таких вещей, — сказала императрица.
— Но их дают понять, — ответила я, — оказывая поощрение известному направлению мыслей, известным людям, а не поручая управление людям неспособным, враждебным национальному духу и не пользующимся ни доверием, ни расположением страны.
Императрица ответила мне: «Наше несчастие в том, что мы можем только молчать, мы не можем сказать стране, что эта война была начата нелепым образом, благодаря бестактному и незаконному поступку, — занятию княжеств, что война велась дурно, что страна не была к ней подготовлена, что не было ни оружия, ни снарядов, что все отрасли администрации плохо организованы, что наши финансы истощены, что наша политика уже давно была на ложном пути, и что все это привело нас к тому положению, в котором мы теперь находимся. Мы ничего не можем сказать, мы можем только молчать и предоставить миру осуждать, рассчитывая на будущее, когда изменится общественное мнение».
Все это перевернуло меня до глубины души. Правда, что несчастный император Александр пожинает горькие плоды царствования своего отца, который во внешней политике и во внутреннем управлении принес все в жертву внешней форме, как человек неумный и опьяненный лестью. Для того, чтобы вывести Россию из этой колеи, нужен человек исключительной энергии и мощи, который объединил бы все жизнеспособные элементы нации, все перевернул бы, все преобразовал бы, который верил бы несокрушимо в историческое призвание России и ее судьбу.
Император — лучший из людей. Он был бы прекрасным государем в хорошо организованной стране и в мирное время, там, где приходилось бы только охранять, но ему недостает темперамента преобразователя. У императрицы тоже нет инициативы, она, быть может, будет святой, но никогда не будет великой государыней. Ее сфера — моральный мир, а не развращенный мир земной действительности. Они слишком добры, слишком чисты, чтобы понимать людей и властвовать над ними. В них нет той мощи, того порыва, которые овладевают событиями и направляют их по своей воле; им недостает струнки увлечения. Если бы они верили в призвание России, они обратились бы с призывом к русскому народу, они бы верили в его достоинство, в непогрешимость нашей церкви, они бросили бы Австрии вызов за вызов, подняли бы славянские народности и восторжествовали бы или погибли. Но им сказали, что нет пороха и денег, и они покорились, хотя и с болью в сердце, и приняли унижение, позор своей страны как кару Божию. Императрица вчера сказала мне: «Все это воодушевление — одни слова, а материальные затруднения — это действительность». Как будто вера не создает ресурсов даже и там, где их нет! Но Россия — страна веры, и нельзя не трепетать за того государя, который изменяет этой вере, хотя бы его сердце было чисто перед Богом. Моя душа грустна, я вижу перед собой будущее печальное и мрачное…
Мои думы стали совсем другие за эти несколько дней. Я уже не горжусь тем, что составляло мою гордость: Россией, императором, императрицей, но я верю в Христа, в его видимое царство, я верю в то просветление, которое он пошлет нам в нашем унижении, как он мог бы послать его нам в земной славе.

21 января.
Я печальна, печальна, печальна. В обществе все то же брожение. Здесь уже успели ободриться, успокоиться, привыкнуть к невероятному настоящему положению. Вечером государь рассказывал, что он получил письмо от одного бельгийца, в котором тот поздравляет его с тем, что он последовал его советам и заключил мир. Государь прочел это письмо Нессельроде и Орлову, находившимся в его кабинете, говоря им: «Господа, вы, может быть, не знаете, кто убедил меня принять мое решение. Это — автор вот этого письма». Эта шутка заставила сжаться мое сердце, как будто я видела перед собой ребенка, играющего с оружием. Мне невыразимо жаль его, когда я вижу, что, сам того не ведая, он вовлечен в борьбу с могучими силами и страшными стихиями, которых он не понимает. Прежде у меня были иллюзии, которых теперь у меня больше уже нет, но я их люблю не меньше, и это наполняет мне душу горестною печалью. Они не знают, куда идут. <…>