Н. Н. Фирсов - Александр второй. Личная характеристика
Октябрьская революция 1917 г. открыла для историков архивы, дав им возможность исследовать документы государственные и личные, в том числе членов царской семьи. Воспользовался этой возможностью и Николай Николаевич Фирсов (1864 – 1934), выпускник, а позднее профессор Казанского университета, в 1929 – 1931 гг. возглавлявший Музей пролетарской революции, располагавшийся в Зимнем дворце (преемником этого музея является Музей политической истории в Санкт-Петербурге). По дневникам Александра II и частично наследника престола великого князя Александра Александровича Н.Н. Фирсов предпринял опыт характеристики монарха. Несмотря на тенденциозность, обусловленную эпохой, в которой появилась эта публикация, статья Фирсова, благодаря выдержкам из дневниковых записей, освещает скрытое от мемуаристов личное отношение Александра II к событиям, в центре которых он находился.Н. Н. Фирсов
АЛЕКСАНДР ВТОРОЙ
ЛИЧНАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА
(Частью по неизданным царским дневникам)
I.
Александр II, сын Николая Павловича и его супруги Александры Федоровны, бывшей немецкой принцессы, родился в московском кремле 17 апреля 1818 года. Родители его были тогда на великокняжеском положении, не имея еще официального права мечтать о престоле российском для себя и своего первенца, но счастливая мать, может быть, уже что-то знала и даже, если верить ее позднейшим воспоминаниям, в минуту рождения своего Саши, «почувствовала что-то строгое и меланхолическое при мысли, что это маленькое существо призвано стать императором». Если рождение Александра I приветствовал старик Державин, то рождение будущего Александра II приветствовал еще молодой тогда поэт Жуковский, который так же, как и его предшественник по воспеванию появления на свет Божий русских принцев, пожелал новорожденному, в числе разных благ и добродетелей, быть гуманным; ибо, конечно, это последнее хотел сказать поэт, когда писал:
«Да на чреде высокой не забудет святейшего из званий — человек!» Русские поэты, возводя будущих царей в «звание» человека, вероятно тем, самым стремились перекинуть мостик от этих почти небожителей к управляемым ими людям, в том числе и к самим поэтам. В отношении будущего Александра II судьба устроила так, что В. А. Жуковский, высказавший вышеприведенное пожелание, получил и возможность посодействовать укреплению и развитию памяти маленького Саши в указанном гуманном направлении.
<…>
IV.
Будучи наследником престола, Александр Николаевич публике представлялся весьма благожелательным и симпатичным человеком.
И это вполне понятно.
Чувствительность его была известна, а всякая слеза наследника, часто поблескивавшая на его глазах, казалась отражением самых лучших движений золотого сердца. Сверх того «чувства добрые» Александра, подмеченные в нем еще в ранней детстве, получили надлежащее воспитание, благодаря его хорошим наставникам: Мердеру и, в особенности, Жуковскому. Оба они стремились научить его добру, развить в нем задатки симпатии и любви к людям, сделать из него человека-государя, исполненного гуманных стремлений и любящего народ, управлять которым предназначила ему судьба. «Люби народ свой, — внушал ему Жуковский, — без любви царя к народу нет любви народа к царю». Воспитание в таком духе Жуковский хотел поставить на исторический фундамент, почему в качестве главной науки, по его учебному плану, выдвигалась на первый план история. И хотя бывало, что на уроках истории великий князь не «отличался» и старания большого не показывал, все же эти уроки, комментируемые таким идеологом монархии, каким был В. А. Жуковский, мечтавший о чисто идиллическом государе-отце для своего народа, вероятно, произвели некоторое впечатление на Александра, впоследствии делавшего иногда потуги помнить о внушенной ему назначении бить благодетелем своим подданным. Может быть, потом, много спустя после этих уроков, в решимости его приступить к ликвидации крепостного права известную роль сыграло воспоминание о том, что его наставник Жуковский давно когда-то отпустил на волю своих крестьян… Кроме Мердера и Жуковского серьёзное влияние мог иметь на Александра преподаватель законоведения, знаменитый Сперанский, который неограниченность власти российского самодержца по отношению ко всякой другой «власти на земле» заключил в «пределы», «постановленные извне государственными договорами», а «внутри словом императорским»; при чем внушал своему ученику, что эти пределы должны быть для самодержца «непреложны и священны». Дабы еще более притупить «железные шипы» самодержавия, Сперанский так пояснял преподаваемое им наследнику определение его будущей неограниченной власти: «Всякое право, а следовательно и право самодержавия, — говорил он, — потому есть право, поколику оно основано на правде. Там, где кончатся правда и где начинается неправда, кончается право и начинается самовластие». В мнении по этому кардинальному вопросу русского государственного права той эпохи законовед и государственный человек Сперанский сошелся с наставником-поэтом; оба они старались приумыть и приодеть исторически сложившуюся царскую власть, носившую на себе все следы неопрятности пройденного ею пути, — с тою только разницей, что поэт в своих идиллических представлениях о патримониальном самодержавии исходил из побуждений своего мягкого и доброго сердца и облекал эти представления в довольно расплывчатую форму, а законовед исходил из требований строго логического ума и облекал свои определения в четкие юридические формулы. Александру Николаевичу эти наставники до некоторой степени должны были принести пользу; ибо, если впоследствии он, хотя бы иногда, обнаруживал небольшое понимание своего положения по отношению к управляемому им народу, то этим он был обязан несомненно своим наставникам, и отнюдь не отцу, профессиональному деспоту. Но, надо признать, не очень глубоко вошли в сознание Александра представления о «правде», долженствующей ограничивать «неограниченную» царскую власть; потому что слишком не глубока была его натура, потому что эта натура к тому же своими природными свойствами тяготела не к преподаваемому политическому коррективу, а к закоснелой практике деспотизма.
Личные свойства и наглядный пример почитаемого отца побороли гуманные советы наставников, — и Александру Николаевичу не трудно было с пути относительной «правды», на который, под давлением обстоятельств и людей, не слишком твердо он было вступил в начале царствования, затем очень скоро, тоже под давлением обстоятельств и людей — разумеется, других — опять перейти на старый исторический путь «неправды»… Этому содействовало и то обстоятельство (которое в большой мере имело место в деле образования Александра), что крайне рано Александр Николаевич был сочтен умственно зрелым. Весной 1837 г., когда ему только исполнилось 19 лет, собственно учебные занятия по «плану учения», составленному Жуковским, были признаны законченными, и наследнику цесаревичу предстояло познакомиться лишь… с Россией и Европой по непосредственным впечатлениям и наблюдениям; предстояло, словом, путешествие по той и другой, которым, как бы, завершался весь круг образования, предназначенный Жуковскими утвержденный Николаем I для будущего Александра II. Непосредственно, вслед за последним экзаменом, который навсегда оставлял позади годы «учения», наследник русского престола вместе со своими воспитателями, наставниками и свитой отправился в путешествие по России, инструкция для которого была написана самим Николаем Павловичем. Путешествие продолжалось несколько более 7 месяцев. Если мы примем во внимание, что в этот срок путешественники объехали громадные пространства Европейской России и Западной Сибири до Тобольска включительно, посетив 30 губерний, и не забудем тогдашних путей сообщения, то мы поймем, что это путешествие или, как его фигурально назвал один из путешествовавших с Александром наставников (Жуковский), «всенародное обручение наследника с Россией», было совершено в сущности на фельдъегерских и мало что могли оставить после себя, кроме общего впечатления звона, шума, криков «ура» и не очень ценных воспоминаний о пестрой, однообразной картине торжественных встреч, празднеств, всевозможных увеселений, низкопоклонной лести, неприкрытого холопства, а также о страшном утомлении от всего этого. Все же, однако, хотя бы внешнее и поверхностное знакомство наследника с Россией состоялось: получил он 16,000 просьб, кое что слышал, кое о чем узнал в Сибири, о Ялуторовском Кургане, видел он декабристов и, поражённый печалью, отражавшейся на их лицах, ходатайствовал перед своим отцом о смягчении их участи, в чем несомненно сказалось Влияние Жуковского. Это, пожалуй, было самое ценное, что Александр Николаевич вынес из своего головокружительного путешествия по России: память о грустных изгнанниках, старых отцовских «друзьях 14 декабря». Едва ли более серьезное значение имело для наследника путешествие и по Западной Европе, начатое в 1838 г. посещением Пруссии, где русский великий князь по преимуществу интересовался прусскими военными экзерцициями, как бы тем подчеркивая, что наследственная традиция в нем нашла великолепное воплощение. Да и мудрено было бы ожидать иного: военное дело для наследника Николай Павлович, введший своего старшего сына и в сенат, и в синод, и в государственный совет, все-таки поставил во главу угла, и ради «военных наук» еще в 1834 году были исключены из преподавания наследнику уроки естественной истории. Отсюда вполне естественно вытекало, что и честолюбие и вся повадка Александра Николаевича, уже в 1836 году, т. е. 18 лет от роду, получившего «за отличие по службе» чин генерал-майора, была чисто-военного склада. И в качестве военного человека, при счастливой внешности и благовоспитанности, изящно проявлявшейся в личном обращении и ярко отразившейся в его письмах, он имел успех в свете и у себя дома, и за границей. Как и полагается военному человеку, любил он не только разводы, смотры и маневры, но и балы к всякие иные развлечения, любил повеселиться, потанцевать и покрасоваться в гусарском ментике, любил и хорошо покушать, склонность к чему обозначилась в нем еще в детстве… Как дядя и отец, любил он женщин, а за свою стройную фигуру и красивые блестящие глаза, умевшие быть, когда надо, мягкими и мечтательными, был любим и ими. Не удивительно, что из своего первого путешествия по Западной Европе юный наследник Российского престола вывез в Россию себе невесту, — тоже, как уже повелось, немецкую принцессу, на этот раз Марию Гессен-Дармштадскую, нареченную здесь великою княгиней Мариею Александровною; с нею он и повенчался в 1841 году (16 апреля). От нее он имел довольно большое потомство, имея детей и от любовниц, с одной из которых, получившей фамилию кн. Юрьевской, по смерти императрицы, он вступил в морганатический брак.
V.
Вопреки известной пословице, женитьба (на немецкой принцессе) не переменила Александра Николаевича. Он и в дальнейшей своей жизни оставался таким же, каким мы его уже знаем — постоянно плывущим по течению и только порой производящим всплески мимолетными капризами. Строгого отца своего он по-прежнему уважал и боялся, иногда и обманывал, дабы избежать его гнева; но, как все наследники престола, был прикосновенен в некоторой мере и к оппозиции отцу по крепостному вопросу, в котором Николай I, хотя и секретно, высказывался в пользу освобождения; наследник же был с крепостниками и высказался против проектированных для западного края инвентарей, — факт, свидетельствующий в общем о слабом влиянии воспитательных уроков Жуковского, по крайней мере без содействия со стороны других обстоятельств, выдвинутых потом самою жизнью. По воцарении Александр Николаевич сейчас же отменил инвентарные правила, продолжая, таким образом, в крепостном вопросе занимать прежнюю позицию. Это было самое трудное для России время Крымской войны, когда Севастополь изнемогал в неравной героической борьбе с союзными армиями. Но, вот воина окончена, оставив после себя, кроме международного унижения России, зияющие язвы на ее государственном организме; эти язвы были раскрыты войной. Самою страшною, самою гнойною и опасною язвою, готовою погубить этот организм, было крепостное право, терпеть которое народ, как это он определенно показал своими волнениями во время Крымской войны, более уже не хотел. Всем благомыслящим людям стало ясно, что, в случае дальнейшего промедления с отменой крепостной неволи, начнется новая пугачевщина, и крестьянство само добьется освобождения от ненавистного ему ярма. Александр Николаевич тоже понял такую неизбежность и уже в 1856 году сделал прозрачный намек на это в своей речи, обращенной в предводителям московского дворянства; но, по своему обыкновению, он колебался сказать определенно о неизбежности крестьянской эмансипации и успокаивал дворянство заявлением, что решение им в этом смысле не принято. «Слухи носятся, — сказал царь, — что я хочу дать свободу крестьянам; это несправедливо, и вы можете сказать это всем направо и налево; но чувство враждебное между крестьянами и их помещиками, к несчастию, существует, и от этого было уже несколько случаев неповиновения помещикам. Я убежден, что рано или поздно мы должны к этому прийти. Я думаю, что и вы одного мнения со мною, следовательно, гораздо лучше чтобы это произошло свыше, нежели снизу. «В конце концов, он решился произвести освобождение «свыше» — по мнению царя, стоявшего на самом верху. Тут-то, в своем решении, он, вероятно, подкреплялся не только впечатлением, полученным им при чтении «Записок охотника» Тургенева, на каковое он потом ссылался, но и воспоминаниями, связанными с его бывшим наставником Жуковским и его воспитательными уроками, словесными и жизненными. В 1857 году, находясь в Киссингене, Александр сказал графу Киселеву: «Крестьянский вопрос меня постоянно занимает. Надо довести его до конца. Я более чем когда-либо решился и никого не имею, кто помог бы мне в этом важном и неотложном деле». Эти слова Киселев тогда же занес в свой дневник, в котором изложил и общее впечатление, произведенное на него царем во время киссингенской беседы: Александр II, как «показалось» Киселеву, «совершенно решился продолжать дело освобождения крестьян». Но от Киселева не укрылись и свойственные Александру Николаевичу колебания и незнание, как приняться за дело даже тогда, когда он «решился» приступить и подбадривал себя заявлениями в освободительном духе: «Но его (Александра II), — отмечает Киселев в своем дневнике, — обременяют и докучают со всех сторон, представляя препятствия и опасения». И Александр II не вынес этого напора «со всех сторон»: крестьянская реформа вышла однобокой, половинчатой! Точно также не выдержал он напора и в других реформах его царствования — в университетской, судебной, земской. «Мы ничего не делаем последовательно и с сознанием определенной цели», писал в 1865 году в своем дневнике один и» горячих поклонников Александра II, профессор и цензор Никитенко. — «Во всем скачки, попытки, шатание вправо, влево… Ожидания, что скажут»… В этих «шатаниях» и «ожиданиях» сказывалась основная черта личной психологии Александра II, и этою чертою несомненно запечатлена вся внутренняя политика его царствования, поскольку последняя зависела от его воли.
Александр II дал России лишь то, на что способна была его неглубокая натура: несколько хороших порывов и много горьких разочарований. За первые его многие любили, так как в этих порывах его характер оборачивался своей лучшей, гуманной стороной, тихо светившейся в его улыбке, «полной», по словам современника, «неизмеримой кротости и доброты». Именно эта улыбка, по наблюдениям Никитенки, «не сходила с его уст», когда Александр Николаевич однажды в либеральную пору своего царствования, любезно говорил о цензуре, не проявив при этом, как тогда же отметил Никитенко в дневнике, «ни малейшего напускного царственного величия» и покорил ученого цензора «искренностью и простотой», звучавшими в его «каждом слове». Но Александр Николаевич был воспитанником не только мягкого и кроткого Жуковского, но и довольно-таки жестокого и крутого отца, от которого кое-что перепало и по наследству, и потому умел говорить и очень не кротко и даже нелюбезно, когда, по его мнению, это следовало. Taк напр., речи, произнесенные Александром II в начале царствования (1856 г.) предводителям польского дворянства и, особенно, членам комитета по устройству праздника по поводу его приезд» в Варшаву, были образчиками настоящего николаевского стиля. Обещая обеспечить за польским «краем» «все, обещанное или дарованное отцом», Александр II в своей второй речи прибавил: «Я ничего не изменю; сделанное моим отцом — хорошо сделано. Царствование мое будет продолжением его царствования»… И далее грозил «ответственностью», если такие намерения встретят «химерическое сопротивление». Нелюбезно хотел Александр поступить и по отношению к другому государству, французскому, когда задумал (в 1864 г.) устроить праздник по поводу взятия Парижа (в 1814 г.) — и только благодаря совету князя Горчакова не осуществил своего намерения.
Еще менее любезен бывал он иногда к окружающим, которым заодно приходилось быть и жертвами царских нервных вспышек, похожих на обычное барское самодурство, и свидетелями быстрой отходчивости царя, который вмиг из озлобленного и разъяренного превращался снова в благодушного и кроткого, готового на всякие сентименты. Друг его, кн. Вяземский, едва ли клевещет, когда сообщает о чувствительном оскорблении, которое нанес ему Александр Николаевич во время одного из своих капризных припадков. Ехал князь однажды с царем в карете куда-то на юг, и Александр, томимый скукой, которой он не выносил, и раздраженный терпением Вяземского, которым тот вздумал отделаться от возможного неприятного разговора, «харкнул» слишком терпеливому другу в физиономию, причем «лицо царя», рассказывает кн. Вяземский, «раньше кроткое и мечтательное, внезапно исказилось злобой». Но стоило только Вяземскому «молча» начать стирание царской слюны со своей княжеской физиономии, как Александр «бросился» к нему «на шею и начал просить прощенья»… Для Вяземского эти эмоции Александра не были неожиданностью, ибо ему было хорошо известно, «что сколько, раз, бывало, пред какой-нибудь серьезной аудиенцией царь выходил из себя, произносил самые площадные ругательства, швырял часы и канделябры, а в назначенную минуту появлялся пред собравшимися, и нельзя было поверить, глядя на его прекрасное лицо и всегда готовые наполниться слезами глаза, что это один и тот же человек». А это было именно так, ибо Александр не был цельным характером, двоился, не был в сущности ни злым, ни добрым, а мог казаться и тем, и другим, смотря по обстоятельствам и настроению — мог быть даже и образцово жестоким… От этого двойственное и отталкивающее впечатление производит и все его царствование. Начатое упомянутыми выше либеральными реформами, облегчением печати, (в силу чего, напр., сочинения Гоголя было позволено издать «без всяких исключений и изменений»), стремлением возможно шире распространить университетское образование (прием студентов в университеты без ограничения числа), оно заканчивалось раздраженной реакцией — ярым гонением на свободное слово, стеснением печати, стеснением студентов и подготовкой ультра-полицейского университетского устава (1884 г.). Но не на живот, а на смерть борясь в последние годы с крайним выражением общественной оппозиции — революционной пропагандой, а, под самый конец с террористами «Народной Воли», Александр II под влиянием чувства самосохранения готов был снова идти на уступки желаниям цензовых общественных кругов, ждавших от него какой-нибудь, хотя бы и очень плохенькой, конституции.
В конце концов, вышло так, что ничего цельного из его реформ не получилось, и то, что было в них хорошего, являлось каким-то неуместным светлым пятном на общем фоне довольно нечистоплотной политической и общественной жизни России и очень быстро загрязнялось, становилось неузнаваемым. Поскольку Александр II сам вмешивался в дела, он оказывался неудачником и в чисто военной сфере, к которой, согласно учебно-воспитательным тенденциям своего отца, он готовился по преимуществу. После падения Севастополя Александр II особенное внимание обратил на город Николаев, где он прожил 6 недель и где предполагал новую высадку союзников, дыбы… «уничтожить все заведения Черноморского флота и нанести тем окончательный удар могуществу нашему на Черном море», — как писал он в собственноручной записке. Александр Николаевич полагал, что он предотвратит этот «удар» сохранением означенного порта; но он ошибся в этом жестоко, ибо совершенно не понял того «удара», который был нанесен союзниками России в Севастополе и который делал ненужными другие ей удары.
Не понял Александр II ни военной, ни политической ситуации, когда во время русско-турецкой войны 1877—78 гг. русские войска были вблизи Константинополя, и не знал, на что решаться, как «приняться за дело» использования победы над Портой: он то писал главнокомандующему, в. князю Николаю Николаевичу, что, «мы не должны вступать в самый Константинополь, но утвердиться только на берегах Босфора», то упрекал своего брата, что тот не вступил в Константинополь: «Что скажет Россия и наша доблестная армия — писал царь главнокомандующему, — что ты не занял Константинополя! Я с трепетом ожидаю, на что ты решишься»… А Николай Николаевич в этот по истине критический момент, требовавший быстроты соображения и решимости, ожидал, на что решится Александр Николаевич, видимо, желая свалить с себя ответственность на самого царя. Царь же и тут был верен самому себе! он колебался и не дал никаких определенных ни приказаний, ни указаний, и в результате такого отношения к самой капитальной исторической задаче, предложенной русскому самодержцу сложившимися обстоятельствами войны и победы, Россия принуждена была испытать позор Берлинского конгресса. И ни к самому ли Александру II более всего подходили презрительные слова, которые Бисмарк бросил по адресу русских правящих сфер: «В сущности я всегда думал, — сказал железный канцлер, — что вам нужно только несколько бунчуков пашей да победная пальба в Москве». Александр II по истории, как видно, «не отличился» и в жизни. Вследствие непоследовательности, все у него выходило чем-то незаконченным, недоделанным, а то и просто испорченным. Единственное, в чем он остался последовательным до конца своих дней, это в любви к разного рода воинским церемониям, парадам, смотрам и всякого рода воинской мишуре. Все это, названное «наукой царей», никогда не забывал Александр Николаевич, ни на войне, пред лицом страшных, человеческих страданий, ни во время мира, пред лицом то и дело обнаруживавшейся страшной опасности для него самого, когда для избежания ее он одобрил «диктатуру сердца» Лориса Меликова и согласился обезоружить террористов милостивой, яко бы «конституционной» подачкой. Он был чувствительный человек, слезы лились из его светлых глаз, когда, бывало, навещал он раненых вовремя восточных войн, когда ему сообщили об огромных потерях под Плевной; но когда Плевна пала, после кровопролитного боя, взявшего массу русских жизней, — первое, о чем не забыл царь, это — прицепить к сабле георгиевский темляк, право на который он немедленно, с аффектацией подчинения военному уставу, испросил у военного министра Милютина. Видно, что Александр любил славу. Но как и все в нем, так и эта любовь его, была неглубокой.
VI.
Александр II любил славу как-то внешним образом, — как эффектное добавление к изящному обмундированию: чтобы только казаться храбрецом героем.
На большее он не претендовал.
При значительном легкомыслии, он однако был очень хитрым человеком и не любил подвергать себя ни излишней опасности, ни скучному труду. В дневнике своем, который он вел весьма аккуратно, но делая до чрезвычайности краткие записи полусловами, а иногда просто начальными буквами слов (что крайне затрудняет чтение и понимание его рукописи), Александр Николаевич выразил все главные свойства своей природы. Прежде всего здесь проявилась его любовь к изящному. Миниатюрные записные книжные календари, нарочито для него напечатанные, куда он так скупо заносил «события», — претендуют именно на изящество: напечатаны они на отличнейшей бумаге и иллюстрированы гравированными картинками, своим содержанием отвечающими интересам момента или монарха; заключены эти книжки не только в прекрасные переплеты с золотым обрезом, но и в столь же прекрасные футляры. Это по внешнему виду — «евангелия» или те книжки, в которые благочестивые люди записывают так называемые «поминания» — «за здравие и упокой», но с тою, разумеется, разницею, что на царских книжках вместо евангельского креста красуется российский двуглавый орел с короной. Записи в этих книжках сделаны бисерным, изящным почерком; это — лаконичные, отрывочные, бессвязные отметки событий и обстоятельств: автор и ленив на подробности, и достаточно скрытен для обнаружения своих чувств. Даже в наиболее трагические моменты своей жизни, связанные с покушениями на нее со стороны политических заговорщиков, он не теряет своей предусмотрительной сдержанности, но не забывает и отметить все то, что так иди иначе льстит его тщеславию.
Под 4-м апреля 1866 года, отметив, что в 3 часа «гулял с Марусей и Колей, пешком в Летнем саду», Александр Николаевич далее сообщает, что когда он потом выходил оттуда «сесть в коляску», в него «выстрелили из пистолета мимо» и что «убийцу схватили», а затем продолжает: «Общее участие. Я домой — в Казанский собор. Ура — вся гвардия в белом зале — имя Осипов Комиссаров»1.
О том, что произошло непосредственно после каракозовского выстрела гораздо подробнее в своем дневнике рассказал сын Александра Николаевича, Александр Александрович, бывший уже тогда Наследником престола. Он сообщает, что, после «Казанского собора», в Белом зале его родители приняли «всех гвардейских офицеров, всю главную квартиру и главный штаб». «Прием, — пишет он, — был великолепнейший, ура сильнейший!» После этого «сильнейшего, ура» не забыт был и «спаситель», имени которого Александр Александрович не называет в своем дневнике ни разу. Но он рисует рассчитанную на трогательный эффект сцену, которую его отец поставил пред этим блестящим собранием гвардии, главной квартиры и главного штаба, т. е. пред самыми близкими монарху частями военного мирка. «Потом, — простодушно, повествует Александр Александрович,— призвали мужика, который спас. Папа его поцеловал и сделал его дворянином. Опять страшнейший ура!»
О том, как произошло «спасенье» Александр Николаевич в дневнике, не говорит ни полслова; он упомянул, как мы уже знаем, лишь имя Комиссарова, а своему сыну Александру Александровичу в первый момент по спасении, когда тот, «прибежав», как сообщает сам наследник, во дворец, «бросился к нему на шею», — «только сказал»: «меня Бог спас». Сын, наоборот, не называя совсем второго «спасителя» — Комиссарова по имени, поясняет, очевидно со слов других, может быть, и самого «спасенного папа», как произошло «спасение», рукою этого второго спасителя, направленного первым. «Один из мужиков», сообщает он, «спас папа тем, что толкнул руку злодея в то Время, когда он целился».
Первому «спасителю» — Богу — тоже воздавалось должное. Молебен следовал за молебном, — и Александр Николаевич со своими близкими наслаждались зрением переполнения церкви и громадного стечения народа около нее: «Собор, — пишет опять-таки сын спасенного, — пыл (sic!) полон народу и кругом тоже, насилу можно было проехать». С молебна шли к завтраку, от завтрака опять в Белый зал, и там Александр Николаевич наслаждался выражением чувств незамедливших явиться, «по случаю спасения», «депутатов от дворянства и городского сословия», т. е. от сословий, наиболее близко стоявших «к спасенному». На выражение дворянских и купеческих чувств Александр II всегда, как мы знаем, готовый прослезиться, отвечал выражением своих, и сердце его замирало от восторга, когда разыгрывался, как по нотам, «чудный прием», когда так мощно гремел этот, опять таки по словам ого сына, «ура единодушный». Что касается молебнов, то один из них «самим митрополитом» — подчеркивает Александр Александрович, — был отслужен в Летнем саду, «где» поясняет в своем дневнике любящий сын, «стреляли на папа» (sic!).
Однако, «папа» не любил в таких серьезных случаях ограничиваться молебнами и «приемами», как бы они ни были «чудны» и сколько бы ни присутствовало на них не менее «чудных» «дам и мужчин из общества». Его тянуло в театры и другие подобные места. И он ехал и снова наслаждался всеобщею любовью к нему и ненавистью к его врагам, а заодно и к врагам вообще династий Романовых. На опере «Жизнь за царя», поставленной тоже «по случаю спасения», в присутствии счастливца-новоспасенного, «поляков зашикали», заносит в свой дневник Александр Александрович; но одновременно, сколько любви было выражено самому Александру Николаевичу, ибо «Боже царя», пишет тот же очевидец, «повторялось 8 раз и ура страшное. Все артисты пели и балетные тоже». Все замечали зоркие глаза, а сердца радостно трепетали. «Вообще», с чувством полного удовлетворения заключает в своем дневнике Александр Александрович, «такого представления «Жизнь за царя» я думаю никогда не было»2.
На другой день (7-го апреля) Александр II со своими родственниками наслаждались в балете, где тоже «несколько раз повторялись» и Боже, царя храни» и «ура»: «все артисты и артистки пели усердно, пишет Александр Александрович. Не был забыт и Александрийский театр: Его (8-го апреля) посетил «папа» лишь с Александром и Владимиром; здесь было совсем весело, шла «Помолвка в Галерной гавани», и сыновья с папашей «хохотали ужасно». Но вместе с водевильным юмором был прекрасно представлен и патриотический пафос: «Встретили государя, — сообщает Александр Александрович, — опять Боже, царя храни и ура»3. На этом, кажется, такого рода пафос и закончился, ибо на следующий день (9 апреля) во французской оперетке, на представлении «La Belle Helene» обошлось без «Боже, царя храни» и без «ура», это, впрочем, не испортило отличного настроения зрителей, — и наследнику престола было не менее, если не более, весело, чем накануне: «Было очень весело», записал он в дневник и прибавил: «и музыка при милая (sic!) Офенбаха». Самого царя на этот раз, по-видимому, не было на «Прекрасной Елене», ибо даже «по случаю спасения» трудно было ожидать от французских актеров и актрис пения «Боже царя храни» на «Прекрасной Елене»; да, может быть, оно казалось и неуместным во французской оперетке. Здесь наследник престола, надо думать, уже отдыхал от избытка патриотических восторгов, в которых ему пришлось участвовать с первого дня торжеств «по случаю спасения», когда «папа» с ним «выходил на балкон, чтобы кланяться народу, который собрался с самого утра пред окнами папа», и когда отец с сыном выслушали от народа «ура оглушительное и радушное»4. Но оно более, конечно, относилось к отцу, нежели к сыну. Если первый не был на «Прекрасной Елене», то он за то съездил вместе со своей дочерью, Марьей Александровной, к прекрасным смольнянкам и прочувствовал новую гамму радости: в Смольном он окунулся в мягкие волны изящного обожания, а на улицах, во время проезда туда и обратно, слышал никогда ненадоедающее царям «ура»… «Его встречали везде с ура солдаты и народ!» пишет сын, сообщая в дневнике об этом посещении. Это было, или казалось, могуче и громко; это льстило тщеславию и поднимало энергию на борьбу; то, что испытывалось в Смольном, было, просто приятно, нежило и убаюкивало волю, но не менее льстило тщеславию.
Те же свойства Александра Николаевича обнаруживаются и в момент, второго покушения, тоже в апреле, в 1879 году. 2-го апреля царь записал: «В 1/2 9 гулял. У Главного Штаба неизвестный выстрелил в меня 5 раз из револьвера. Бог спас. Собралась вся семья один за другим. Разговор с Дрентельном: убийца арестован. Благодарственный молебен. Много дам и кавалеров в белом зале. Все офицеры: «ура!» Во время стрельбы в него в этот раз Александр Николаевич, кажется, сохранил некоторое самообладание: после первого выстрела он пустился бежать ко дворцу, но бежал зигзагами, что и спасло его от пуль революционера. Но царь скромно это отнес к прежнему первому своему спасителю: как сказал он когда-то сыну, так теперь он записал в дневник: «Бог спас»… И снова сердце «спасенного» преисполнено радости не только потому, что столь счастливо избежал смертельной опасности, но и вследствие общей, полившейся на него, «любви»: и «много дам и кавалеров», и даже «все офицеры», и неизбежное «ура!»
На следующий день прогулка уже не состоялась: «не гулял», занесено в дневнике, куда записана и фамилия стрелявшего: «Соловьев». Не гулял, но зато, как сказано в дневнике, «принимал сенат», и было «много дам». Дамский кавалер, Александр Николаевич и на старости лет ликовал, когда дамы его чествовали: чувствуется нескрываемое удовольствие, с каким он записывает в дневнике слова: «много дам». Это было для него серьезным утешением, ибо гулять по утрам, совсем он перестал, довольствуясь докладами Дрентельна о «новых арестах».
Старший сын, Александр Александрович, как и в первом случае покушения, не упоминая имени «покусителя», сообщает некоторые подробности о покушении и о всем, что за ним последовало и утешало отца после пережитых им страшных минут.
По сообщению сына, только 4 выстрела были направлены в отца, а пятым схваченный «убийца» «успел поранить одного полицейского в голову». Тем не менее опасность и для царя была велика, «ибо», замечает Александр Александрович, как бы повторяя слова отца, сказанные ему после первого покушения, «Бог спас папа удивительнейшим образом, и он вернулся домой невредим». Наследник, узнав об этом, «сейчас же», как- сам говорит в дневнике, «поскакал в Зимний дворец обнять и поздравить Папа от чудесного спасения» (sic!). Тут уже были некоторые из членов царского семейства, а чрез час Зимний дворец, по словам Александра Александровича, «был полон народу, офицеров, дам и проч.» Количество этого «народа» стало еще больше, когда после молебна вышли из дворцовой церкви. «Белая зала» снова была «битком набита». И не мудрено: «все военные были собраны» в ней, — как свидетельствует Александр Александрович, — и таким образом можно было ожидать полного торжества для спасенного.
Действительно, «только что», повествует тот же очевидец, «Папа взошел, раздалось такое ура, что просто страшно было».
Александр Николаевич хотел было говорить, но «не было никакой возможности»: значит, блестящее собрание продолжало неумолкаемо кричать «ура». Как актер, обремененный восторгом своей публики, мешающей ему вести свою роль, царь вышел из «залы», но, когда волнение немного улеглось, снова появился в ней и, поблагодарив собравшихся, «обратился» к ним «с несколькими прочувствованными словами, и снова», рассказывает сын, «раздалось оглушительное ура! Потом пошли завтракать в библиотеке». На этом торжество далеко не кончилось. После завтрака, по сообщению сына, «Папа вышел на балкон в палатку, и вся масса народу приветствовала его единодушным, ура! Вся площадь была наполнена народом целый день. Вечером была иллюминация».
Словом, внешнее торжество спасенного царя было полное, и его сыну, будущему царю, ничего не оставалось, как поблагодарить на этот раз единственного спасителя — «Господа за чудесное спасение дорогого Папа от всего нашего сердца» и воскликнуть в своем дневнике: «Слава тебе, Господи, слава тебе!»5.
На следующий день, как водится, вся фамилия с царем во главе отправилась «в большой театр», в балет, где, — рассказывает Александр Александрович, — «Папа был встречен с ура гимном, который повторили три раза»6.
Это было 3-го апреля, а 4-го апр. «в 12 часов собралось все семейство и пошли к благодарственному молебну и потом завтракали в библиотеке». Так «семейство» и его глава приятно проводили время: от молебна на балет и с балета на молебен вперемежку «с завтраками в библиотеке». Смольный тоже не был забыт и на этот раз — там, по сообщению наследника, — «был бал и устроенный вечер с пением для Папа»7. Вообще, «Папа» был вознагражден сторицею за испытанный им страх: все, в том числе и юные смольнянки, старались выразить ему патриотические чувства, утешить и развлечь — кто громогласным «ура», кто танцами, кто пением.
Однако, не всегда можно было рассчитывать на «чудесное спасение», и потому отец и сын начали принимать меры предосторожности — на Бога надеясь, и сами решили не плошать. Новую эру выездов с конвоем открыл сын-наследник. Под 6-м апреля (1879 г.) в его дневнике записано: «Сегодня мне пришлось в первый раз выехать в коляске с конвоем!» И тут же, немного ниже, под тем же числом: «Папа, слава Богу, решился тоже ездить с конвоем и выезжает, как и я, с урядником на козлах и двумя верховыми казаками»8.
Опасность, грозно заглянувшая в глаза Александру Николаевичу, заставила его насторожиться, — и вот «по всему городу», по сообщению его старшего сына, пошли «усиленные аресты» (7 апреля)9.
Когда же «Народная Воля» вынесла смертный приговор разгневанному на революционеров царю и начала преследовать его покушением за покушением, добравшись до его собственного дома — Зимнего дворца (взрыв 5 февраля 1880 г.), где, к огорчению и раздражению основного «семейства», стало появляться и побочное — княгиня Юрьевская со старшим сыном от него10, — то он сам начал внимательно следить за «арестами».
28 марта (ст. стиля) 1881 года он записал в своем дневнике: «В 11 часов доклады Милютина, Гирса и Лориса. 3 важных ареста: в том числе Желябов; в 1 завтр. у К. с дет.11
Выслушал он доклады об арестах в последний раз. Более ему не пришлось отпраздновать «чудесного спасения», несмотря на арест Желябова, революционное значение которого он, по-видимому, чувствовал, но, как с ним всегда бывало, недостаточно учел. Для последнего Александр Николаевич был слишком легкомыслен и слишком полагался на своих «верных» слуг.
В заключение, не переходя границ справедливости, историку нельзя сказать, что Александру II были чужды заботы не о своей судьбе только, но и о «судьбах отечества». Нет, он не был чужд и таких забот, но сюда примешивалось много постороннего, важного и интересного не для отечества, а для самого монарха, и потому Александр II — государственный деятель очень часто заслонялся капризным, нервозным, впадавшим по пустякам в истерику, избалованным барином Александром Николаевичем, более всего преданным традиционно любимой игре в солдатики. Так, одобрив 1-го марта (1881 г.) в 121/2 ч. дня представленный гр. Лорисом-Меликовым проект правительственного сообщения об общей комиссии, как из назначенных верховною властью лиц, так и из выборных от земств и городов, он не преминул исполнить и другое «государственное» дело — поехал на развод лейб-гвардии саперного батальона… Это был тоже последний развод его… Он этого, разумеется, не знал, — не знал, что подошел к трагическому концу и оставался верен самому себе: как и всегда, в последний день своей жизни, он серьезное и необходимое соединил с пустым и ненужным и на этот раз роковым образом облегчил террористам нанесение ему смертельного удара (сконч. 1 марта 1881 г., немного неполных 63-х лет от роду).
(Былое, 1922, № 20. С. 125 – 128).